Певец французской мощи никогда не отрекался от идеализма своего учителя Оливье. Его пламенный национализм всегда сочетался с культом нравственного величия. Если в своих стихах он громогласно возвещал торжество Франции, то потому, что в силу своих убеждений поклонялся ей, считая ее лучшей выразительницей мысли современной Европы, Афиной-Нике, победоносным Правом, которое одерживает верх над Силой. Но вот теперь Сила проснулась в недрах самого Права и снова предстала в своей дикой наготе. Новое, здоровое, крепкое и воинственное поколение рвалось в бой и, еще не одержав победы, чувствовало себя победителем. Оно гордилось своими мускулами, широкой грудью, могучими и жадными до наслаждений чувствами, крыльями хищников, парящих над равниной; ему не терпелось скорее ринуться на добычу и испробовать свою хватку. Подвиги французской нации, сумасбродные полеты над Альпами и морями, эпические скачки через африканские пустыни, новые крестовые походы; не менее мистичные и не более бескорыстные, чем походы Филиппа Августа и Вильгардуэна, окончательно вскружили голову народу. Этим детям, знавшим войну только по книгам, ничего не стоило приписать ей несвойственную красоту. Они стали агрессивными. Пресытившись миром и отвлеченными идеями, они прославляли «наковальню сражений», на которой им предстояло окровавленным кулаком выковать когда-нибудь французское могущество. В ответ на засилье всевозможных идеологий, которые им опостылели, они возвели в принцип презрение к идеалу. Не без бахвальства они превозносили ограниченность и здравый смысл, грубый реализм, бесстыдный шовинизм, попирающий чужие права и другие народы, если это полезно для величия родины. Они ненавидели иностранцев, демократию, и даже атеисты проповедовали возврат к католицизму — из соображений практической необходимости: «установить абсолютное» и ограничить бесконечность, поставив ее под охрану порядка и власти. Они не только презирали — они считали врагами общества вчерашних безвредных болтунов, мечтателей-идеалистов, мыслителей-гуманистов. С точки зрения этих юношей, Эмманюэль принадлежал к последним. Он жестоко страдал и возмущался этим.
Сознание того, что Кристоф, как и он, — пожалуй, даже больше, чем он, — является жертвой несправедливых гонений, возбудило в нем чувство симпатии к Кристофу. Своей озлобленностью он оттолкнул Кристофа, и тот больше не приходил. Эмманюэль был слишком горд, чтобы раскаяться и пуститься на поиски Кристофа. Но он постарался как бы случайно встретиться с Кристофом, причем так, чтобы первые шаги были сделаны не им. После этого его мрачная подозрительность успокоилась, и он уже не скрывал удовольствия, которое ему доставляли посещения Кристофа. С той поры они стали часто встречаться либо у одного, либо у другого.
Эмманюэль поведал Кристофу о своих обидах. Иные критики доводили его до крайнего озлобления, и, видя, что Кристофа это не задевает, он заставлял его читать газетные рецензии, написанные о нем. Кристофа обвиняли в незнании начальной грамоты своего искусства, в незнании гармонии, утверждали, что он ограбил своих собратьев и опозорил музыку. Его называли: «этот буйно помешанный старик». О нем писали: «Нам надоели эти одержимые. Мы стоим за порядок, за разум, за уравновешенность классиков…»
Это только забавляло Кристофа.
— Таков закон природы, — говорил он. — Молодке люди швыряют стариков в мусорный ящик… Правда, в мое время человека называли стариком, только когда ему исполнялось шестьдесят лет. Теперь все идет ускоренным темпом… Беспроволочный телеграф, самолеты… Поколение быстрее изнашивается… Бедняги! Их ненадолго хватит! Как они торопятся излить на нас свое презрение и горделиво покрасоваться под солнцем!
Но Эмманюэль не мог похвастаться столь несокрушимым здоровьем. Его отважная мысль находилась в плену больных нервов; пылкая душа была заключена в рахитичное тело, он рвался в бой, но был не создан для битв. Резкий тон некоторых выступлений оскорблял его до глубины души.
— Если бы критики знали, какой вред они причиняют художнику одним несправедливым, случайно оброненным словом, им было бы стыдно заниматься своим ремеслом, — говорил он.
— Они это прекрасно знают, дорогой друг. Это их способ существования. Ведь каждому нужно жить.
— Это палачи. Жизнь наносит нам кровавые раны, мы изнемогаем в борьбе, которую приходится вести за искусство. Вместо того чтоб протянуть нам руку и сочувственно отнестись к нашим слабостям, по-братски помочь нам преодолеть их, они смотрят, сунув руки в карманы, как мы тащим в гору наш груз, и орут: «Не осилит!..» А когда мы достигаем наконец вершины, — «Он взбирался против правил!» — вопят одни. «Не осилил!..» — упорно твердят другие. Счастье, что они еще не швыряют под ноги камни, чтобы свалить нас!
— Ну нет! И среди них попадаются хорошие люди. А сколько добра они могут принести! Злобные дураки бывают всюду, независимо от профессии. Скажи: может ли быть что-либо ужаснее, чем ожесточенный и тщеславный художник, который рассматривает мир как свою добычу и бесится из-за того, что не может завладеть ею? Вооружись терпением! Нет худа без добра. Даже самый злой критик приносит нам пользу. Это тренер, он не дает нам задерживаться в пути. Всякий раз, когда кажется, что мы уже у цели, свора собак впивается нам в икры. Вперед! Дальше! Выше! Но они скорее устанут меня преследовать, чем я шагать вперед. Вспомни арабскую поговорку: «Бесплодные деревья никто не обдирает. Камнями швыряют только в те деревья, которые увенчаны золотыми плодами»… Жалости достойны художники, которых щадят. Они разленятся и застрянут в пути. А когда захотят подняться, то их онемевшие ноги уже не смогут идти. Да здравствуют мои друзья-враги! Они сделали мне больше добра в жизни, чем мои враги-друзья!
Эмманюэль не мог удержаться от улыбки.
— И все-таки неужели вам не обидно, когда такого ветерана, как вы, поучают новобранцы, еще ни разу не нюхавшие пороха? — спросил он.
— Они забавляют меня, — ответил Кристоф. — Это высокомерие — признак молодой, бурлящей крови, которая рвется наружу. Когда-то и я был таким. То весенние проливные дожди над возрождающейся землей… Пусть поучают нас! В конце концов, они правы. Старики должны пройти школы молодых! Они ограбили нас, они неблагодарны, но ведь это в порядке вещей… Обогащенные нашими трудами, они пойдут дальше нас, они осуществят то, чего мы добивались. Если в нас осталась хоть капелька молодости, будем учиться и постараемся помолодеть. Если же нас на это не хватит, если мы слишком стары, возрадуемся их радостью. Отрадно созерцать непрерывное цветение человеческой души, которая казалась истощенной, отрадно созерцать могучий оптимизм этой молодежи, их дерзания, их упоение деятельностью — эти людские племена, возродившиеся для завоевания мира.
— Чем бы они были без нас? Наши слезы — источник их радости. Эта гордая сила расцвела на страданиях целого поколения… Sic vos non vobis… [33]
— Старое изречение неверно. Мы работали для самих себя, создавая новое поколение людей, которое превзойдет нас. Мы берегли его богатства и охраняли их в жалком, плохо защищенном домишке, где дуло из всех щелей; нам приходилось подпирать собою двери, чтобы помешать смерти войти туда. Своими руками мы проложили триумфальный путь, по которому пойдут наши сыновья. Своими трудами мы спасли грядущее. Мы принесли ковчег к порогу Обетованной земли. Он проникнет туда с нами и благодаря нам.
— Вспомнят ли они когда-нибудь о тех, кто прошел через пустыни, неся священный огонь, неся богов нашего народа и их самих, этих детей, ставших теперь взрослыми людьми? Нам на долю выпали только испытания и неблагодарность.
— Разве ты об этом жалеешь?
— Нет. Есть упоение в сознании трагического величия нашей могучей эпохи, принесенной в жертву во имя той, которую она породила. Современным людям уже не дано познать великую радость самопожертвования.
— Мы были счастливее их. Мы достигли вершины горы Нево, у подножия ее расстилается земля, на которую нам не доведется ступить. Но мы радуемся этой земле больше тех, кто туда проникнет. Когда спускаешься в долину, то теряешь из виду необъятные просторы и далекий горизонт.
33
вы (трудитесь) не для самих себя… (лат.)